Художественный журнал
изд. 2003

Я приехал туда в 1975 году...

Вадим Руднев
Ю.М.Лотман
Ю.М.Лотман
Заметки о структурализме 1960-х годов

Если когда-нибудь структуралистское нашествие повернет вспять, оставляя на просторах нашей цивилизации свои творения и знаки, оно, наверное, обернется вопросом для историка идей. А может быть, и объектом.

Жак Деррида


Молва о странном человеке с усами, который в маленьком эстонском городке Тарту совершает какие-то филологические чудеса, дошла до подмосковной провинции только на исходе 60-х годов. Моему отцу Петру Александровичу Рудневу после беспардонного разгрома в Москве его "формалистической" диссертации по стиховедению посчастливилось получить приглашение от Лотмана в 1968 году, и через год диссертация "Метрика Александра Блока" была с блеском защищена в этом загадочном рассаднике структурализма.

В начале 60-х говорили не "структурный", а "структуральный", словообразовательно калькируя английское слово structural. Поэтому первая книга гениального гнома называлась "Лекции по структуральной поэтике" (1964). Ею открывалась серия сборников, которым было суждено прославить Тартускую науку на весь крещеный и некрещеный мир, – "Труды по знаковым системам", в просторечии называвшиеся "Семиотиками". Эти сборники открыли целую эпоху в русской интеллектуальной культуре. На Летних школах, проводимых в местечке Кяэрику, на озере, собирался весь цвет гуманитарной мысли. Однажды из Гарварда приехал даже сам Роман Осипович Якобсон, основатель структурной лингвистики 20-х годов, член ОПОЯЗ'а.

Мне много раз доводилось думать, что, если бы я родился на 20 лет раньше, я бы тоже участвовал в этих Летних школах. Но я приехал учиться в Тарту в 1975 году. И хотя человек с усами вовсю продолжал читать свои удивительные лекции, той атмосферы, которую краем глаза и уха застал мой отец, уже не было. И я не знаю, в том ли дело, что к тому времени уже давно советские танки прошлись по Чехословакии и Лотман слыл диссидентом, с гордостью рассказывая, что у него проводили обыск. Он, конечно, не был никаким диссидентом. Он был типичным "внутренним эмигрантом", то есть человеком, живущим своей внутренней жизнью и исповедовавшим доктрину невмешательства в дела своей страны. Как мне рассказывал другой лидер тартуской семиотики (или уже скорее "постсемиотики") Борис Михайлович Гаспаров, позиция, которую занимали Лотман и его окружение по отношению к "большевикам", была следующей. Большевики – не люди. Поэтому к ним невозможно относиться с человеческими мерками. Поэтому отчасти разрешался конформизм, если он был санкционирован на элитарном структуралистском вече. Характерна такая история. Когда в 1970-м году праздновалось 100-летие со дня рождения Ленина, его было необходимо как-то отметить. Лотман и его жена Зара Григорьевна Минц покряхтели и написали по статье в "Труды по русской и славянской филологии", что-то типа "Ленин и проблемы языка". Что-то в таком духе.

Но в 60-е годы даже и этого никто делать не заставлял. Структуралисты считались, конечно, оппозицией, но оппозицией неантагонистической, каким-то боком укладывающейся в рамки социализма с человеческим лицом.

В политическом смысле тартуский структурализм представлял собой, если воспользоваться психиатрическим термином, – схизис. С одной стороны, вроде бы это был поворот к западным либеральным и воспринимающимся как правые ценностям. Но лидеры Тарту не понимали, что ценности эти были вовсе не правыми. Тут ведь вот в чем было еще дело. Насколько я понимаю, из западных ученых им были известны только (ну, или прежде всего) два имени – Клод Леви-Строс и Ролан Барт. Имя Деррида, по-моему, услышали только во время перестройки примерно в 1988 году. Слово "Лакан" выжившие из них (не хочется говорить – "из ума"), по-моему, не знают до сих пор. Буквально несколько дней назад на вечеринке, в которой участвовал один из самых уважаемых зачинателей и крестных отцов московско-тартуского структурализма, заговорили о сверхмодном сегодня в Москве Лакане. Он очень серьезно спросил: "Лакан? А кто это?".

Очень важно, что тартуанцы совершенно не понимали, не рефлексировали тот факт, что на самом-то деле они ориентировались на ту западную мысль, которая была скорее левой. С другой стороны, то, что они возрождали русский формализм 1920-х годов, тоже парадоксальным образом воспринималось как праволиберальная ориентация. Никому и в голову не приходило, что русские формалисты были авангардистами, тесно общавшимися с Маяковским и Хлебниковым, что они были не просто левыми, а в каком-то смысле гораздо левее большевиков. Вот эта смесь наивности с невежеством были чрезвычайно сильной стороной Тартуской школы, обеспечившей ей невиданный успех. Они жили и работали так, как будто кроме них на свете никого не было. Был академик Колмогоров, который очень сочувствовал тартуским идеям; был Мераб Мамардашвили, который в соавторстве с А. М. Пятигорским опубликовал в пятом выпуске "Семиотики" по тем временам головокружительные "Три беседы о метатеории сознания"; был Бахтин, которого вовсю превозносили. Но это все были советские люди. Лотман, или Юрмих (сокращение от Юрий Михайлович), как его называли студенты и коллеги, хорошо знал французский язык и французский XVIII век. Но он же мог наивно думать, что слово novel по-английски означает "новеллу".

В них было то, что Виктор Шкловский назвал "энергией заблуждения". Они горели этой энергией. Они заключили договор с какой-то военной организацией, занимающейся "связями с внеземными цивилизациями". Считалось, что они делали нечто вроде разговорника с инопланетянами. Эта военная организация платила им деньги на оборудование. Но оборудования, кроме ручки и бумаги, никакого не нужно было, и на эти деньги купили на кафедру новые стулья, вместо старых обшарпанных. Они стремились изучать кристаллографию, чтобы лучше понимать структуру текста. Они гордились своими весьма, конечно, приблизительными знаниями математики. Они гордились своими студентами. Выпускали замечательные сборники студенческих научных работ.

И они действительно научились анализировать художественные тексты, особенно стихотворные. Только не понимали одного – что слово "анализ" применительно к математике, химии или астрономии имеет совершенно другое значение, чем применительно к гуманитарным наукам, – "психоанализ", например (который, кстати, не любили за то, что он редуцировал "знаковые системы"). Что нельзя сделать контрольный анализ текста, как можно сделать контрольный анализ крови. Что анализов одного текста может быть столько же, сколько его аналитиков.

К середине 70-х годов анализировать текст по Лотману в Тарту научились все. Анализ художественного текста стал тем, на чем набивали руку студентам. Он очень быстро девальвировал. Гораздо интереснее была судьба другой структуралистской модели – теоретического стиховедения, метрики и ритмики стиха. В начале 60-х М. Л. Гаспаров (однофамилец тартуского Гаспарова) построил статистические модели русских неклассических размеров – трехударного дольника, тактовика и акцентного стиха. П. А. Руднев ввел два новых теоретических концепта – полиметрическая композиция и переходная метрическая форма – и при помощи их описал целый ряд явлений, которые до этого не могли быть описаны. Советское стиховедение надолго стало ведущим в мире.

Чем же был обусловлен взлет в 60-е годы Тартуско-Московской школы и ее несомненные успехи, в том числе и скоропреходящие? В чем была специфика этих научных штудий, которые получили шокирующе неточное название "семиотических"? Дело в том, что после разгрома русской формальной школы литературоведение в Советском Союзе практически на 30 лет перестало существовать. Возможен был только один подход к литературе и культуре – условно социологический, когда художественное творчество рассматривалось как "отображение" классовой борьбы, состояния общества в данный момент, то есть в литературе видели все, что угодно, только не саму литературу. Этот феномен породил характерное негативное отношение к литературе в средней школе как к чему-то крайне тягостному, фальшивому и с реальной литературой ничего общего не имеющему. Лотман и структуралисты вернули литературе ее самоё. Я помню, когда я учился в старших классах и готовился стать филологом, я читал все подряд по истории литературы. Несмотря на советизм и казенщину большинства прочитываемых книг, все это мне нравилось – идейная борьба "Современника" и "Русского слова" в 1860-е годы, позиция Некрасова, позиция Салтыкова-Шедрина, Тургенев с его странным романом "Отцы и дети". Но однажды отец подарил мне книгу Лотмана "Анализ поэтического текста". Мне было тогда, наверное, 15 лет. Книга казалась мне невероятно сложной, но тем не менее она произвела в уме такой переворот, от которого я не смог опомниться до сих пор. Оказалось, что литература – это совсем не то – не идейная борьба, не роман "Мать", оказалось, что литература состоит, смешно сказать... из слов. Я думаю, главным пафосом любого структурализма является именно этот тезис. А раз из слов, то тем самым из всего того, из чего состоят слова – из фонем, морфем, слогов, слова складываются в синтаксические сочетания, и все это увязывается в единую великолепную структуру – где господствует принцип единства и иерархичности уровней.

1960-е годы были годами вседозволенности. Это были десятилетия "продуктивных иллюзий", если воспользоваться удачным выражением Александра Иванова*. Тогда казалось, что можно сделать все – создать искусственный интеллект, заставить ЭВМ, как тогда называли компьютер, осуществлять машинный перевод, послать человека в космос (оказалось, что только последнее действительно возможно; более того, это оказалось самым простым из трех перечисленных мероприятий – искусственный интеллект так и не был создан, машинный перевод оказался неэффективен).

Иллюзия вседозволенности и точности. Можно построить такие точные приборы, которые позволят решить все проблемы. И отсюда закономерен был переход к экспансии точных наук в гуманитарные сферы – то есть к структурализму. Академик Колмогоров, известный на весь мир математик, всерьез занимался подсчетами ударных слогов в "Стихах о советском паспорте" Маяковского, его статьи публиковались в журнале "Вопросы языкознания" (читая книжки этого журнала тех годов, поражаешься мощной интеллектуальной энергии, с которой тогдашние лингвистические звезды – Елена Падучева, Татьяна Николаева, Исаак Ревзин, Себастьян Шаумян, Юрий Лекомцев, Игорь Мельчук – осуществляли революцию в отечественной науке). Тогда же в Московском университете появился знаменитый ОСИПЛ – отделение структурной и прикладной лингвистики. В сущности, на этом отделении готовили не гуманитариев, а математических лингвистов (пройдет 30 лет, в моде будет постмодернизм – и эти люди начнут жалеть, что не получили подлинного гуманитарного образования и не могут соответствовать культурным запросам эпохи).

Другой продуктивной иллюзией была междисциплинарность: "Содружество наук и тайны творчества" – так назывался один из структуралистских сборников, изданных в те времена в Москве. "Мы изучим все науки и с их помощью поймем, наконец, не только, как устроено художественное произведение, но и постараемся оценить его качество, проникнуть в его тайну". Уже на излете эпохи в качестве несколько даже зловещей карикатуры на все эти "продуктивные иллюзии" в городе Фрунзе появилось методическое пособие, в котором разрабатывалась методика точной оценки художественности поэтического текста. В качестве единицы художественности авторы методички всерьез предлагали ввести понятие "1 керн", что составляло, по их мнению, одну шестнадцатую художественности строки стихотворения Пушкина "Я помню чудное мгновенье" (послание к Анне Петровне Керн).

Вскоре, однако, появилась ересь. Молодые тогда лингвисты Алик Жолковский и Юрий Щеглов на основе генеративной грамматики Хомского и ими же разработанной генеративной семантики разработали модель генеративной поэтики. Смысл ее был в том, что в тексте предполагалось всего два уровня – уровень поверхностной и глубинной структуры. Поверхностная структура – то, что мы читаем в результате, глубинная структура – это тот скрытый смысл текста, который можно в принципе сформулировать в одной фразе. Генеративистов в Тарту не любили, но до поры до времени терпели. (Потом все-таки выжили их в эмиграцию. Алик Жолковский якобы так и говорил, что в Америку он поехал не из-за Советской власти, а из-за Лотмана.)

Но ересь зрела и внутри самого тартуского лагеря. И что интересно, сам Юрмих был автором этой ереси. На семинарах вскоре поняли, что гораздо интересней анализировать один текст при помощи разных методик. И Лотман давал студентам задания проанализировать одно и то же произведение, скажем, "Пиковую даму" или "Капитанскую дочку", так, как бы это сделал Веселовский или Шкловский, Бахтин или Б. А. Успенский. Это уже был постмодернизм, и близился развал тартуского структурализма. Окончательный раскол произошел, когда Борис Гаспаров прочел знаменитый доклад о "Мастере и Маргарите", где показал, что никаких иерархических уровней не существует – текст пронизывают переплетающиеся семантические лейтмотивы. Это был путь назад к Вагнеру и вперед – никак не меньше, чем к Делезу или, по меньшей мере, к Кристевой. Лотман пытался возмущаться и сопротивляться, но было видно, что его время кончилось. Наступил беспредел постмодерна. Шестидесятые годы, как их ни растягивали, уступили место сразу восьмидесятым.

Теперь, когда постмодернизм себя исчерпал и наступает более жесткая эпоха, закономерным становится вопрос о возможности возвращения к идеям и методам 60-х годов, о повороте к неоструктурализму. Кризис, охвативший гуманитарные науки в особенности, в их институциализированных формах, кризис академического знания и автоматический переход кумиров шестидесятых годов в свадебные генералы – все это позволяет говорить о желательности и спасительности такого поворота. Однако, по моему мнению, сейчас в России, в тех условиях, которые создались, он невозможен. Прежде всего, старшее поколение структуралистов не позаботилось о создании себе смены, о создании продуктивного поколения "внуков". Потому что поколение "детей" вполне можно считать состоявшимся в 70-80-е годы. Однако это было поколение ученых-позитивистов, не мысливших в тех глобальных теоретических категориях, как их старшие коллеги. Михаил Ямпольский, Юрий Цивьян, Роман Тименчик, Евгений Тоддес, Лазарь Флейшман и многие другие – все это блестящие ученые, но на безумные теории они оказались не способны. А следующее поколение просто не состоялось. Самые талантливые ушли либо в журналистику, как Андрей Немзер, либо живут на западный манер, получая гранты и преподавая в западных университетах. Но дело в том, что структурализм 1960-х годов был глубоко русским проектом, который трудно себе представить рядом с компьютерами, грантами, Интернетом, электронной почтой, систематическими поездками за границу. Возможно, дело также в том, что время глобальных гуманитарных проектов, ориентированных на текст, в принципе прошло, и прорыва следует ждать из других областей – даже не из психологии (как хотелось бы), а скорее из политэкономии или даже юриспруденции, то есть из областей, наиболее близко и органично связанных с живой актуальностью сегодняшнего дня.

Я почти не жалею, что не родился на 20 лет раньше, не присутствовал на Летних школах и не публиковался в "Семиотиках" – слишком печальна была участь тех, кто гремел тогда на весь мир: иные очень быстро, не по возрасту, умерли, другие странствуют далече.

Я приехал в Тарту слишком поздно, но я исправил ошибку своей судьбы, поспешив вовремя оттуда уехать.

ПРИМЕЧАНИЕ:

* "Философия, консюмеризм и левая идея: Беседа с Александром Ивановым" // Логос, 3 (24), 2000.

Художественный журнал

© 2005—2007, "Художественный журнал", все права защищены. Дизайн сайта — Сергей Корниенко.
Использование материалов возможно только с разрешения редакции.
Разработка и сопровождение — GiF.Ru. Редактор сетевой версии журнала — Валерий Леденёв.
Сайт работает на технологии Q-Portal